29 мая в Мраморном дворце открылась выставка Михаила Шемякина «Тротуары Парижа». Мы решили сопроводить это событие словом, принадлежащим самому автору, который не нуждается в лишних представлениях, напоминании о сделанном или пересказе непростой биографии. Михаил Шемякин принял нас в «Фонде М. Шемякина» на Садовой и, не задержавшись ни на минуту, начал интервью с вопросов нам: что мы делаем, о чем пишем, как и что анализируем. Принимаем посыл.

IMG_7362

Ольга Гаврикова. Вы считаете, что сегодня нечего анализировать?

Михаил Шемякин. Мне кажется, что искусства сегодня очень мало. Того, что мы раньше подразумевали под искусством. Сегодня произошли подмены, мы отказались от эстетики, морали, отказались от рисунка, самое главное – от профессионализма. Мы теряем то, чем можем гордиться – нашу академическую школу. Рисовать не умеют. Вспомните Аникушина, он замечательный скульптор, замечательный рисовальщик. Даже если бы он одного Пушкина сделал у Русского музея, уже был бы достоин войти в историю русского искусства. Пусть он выгонял меня из России, потом каялся, и мы с ним подружились. Я ему благодарен за то, что он подписал бумагу о моем изгнании, меня все равно сгноили бы в тюрьме или в сумасшедшем доме. Нет сейчас таких мастеров, как он, как Томский, Манизер! Их обвиняют в том, что они занимались политическими заказами, но они выполняли их на таком уровне! Это произведения искусства. А мы не умеем гордиться ничем. У нас нездоровое отношение ко всему, к собственной истории, которая постоянно переписывается. Самое непредсказуемое – это наше прошлое. А американцы, например, умеют гордиться и помнить. Мастера, которые работают в старых традициях, там уважаемы и великолепно продаются. При этом там колоссальный диапазон художников. У нас, к сожалению, российское искусство находиться в очень опасном состоянии.

ОГ. Есть ведь разные формы искусства, не только живопись, скульптура.

МШ. Инсталляции, с одной стороны, могут быть глупыми, как сотни тысяч сегодняшних инсталляций, а с другой, они могут быть очень смешными и наполненными смыслом, как у Ильи Кабакова. Но у нас с ним немного разные профессии. Илья работает с хламом, собирает коробки всякие, а я еще имею наглость рисовать карандашом, лепить, работать в театре и прочее. Но я его очень люблю и бесконечно уважаю, как мастера инсталляции. При этом Илья слишком умный для современного искусства, потому нельзя сказать, что у него головокружительный успех. Он заставляет думать, а сегодня создается то, что не должно заставлять человека думать, то, что имеет развлекательную и декоративную функцию. Один крупный американский дядюшка-банкир очень хотел, чтобы мои работы были в его банке в Техасе. Я привез свои литографии, он их развесил. Одну неделю банк был оформлен Шемякиным, а вторую Агамом, у него абсолютно абстрактные холодные вещи. Потом мой богатый американский дядюшка мне сказал: «Майкл, не прошло!». Клиенты стояли и рассматривали работы Шемякина, а не толклись у касс, и банк потерял время и деньги. И все. Таким образом, закупили Агама.

Олег Кулик, например, делает интересные фотографии, у него много чего есть. Я читал его биографию – непростая жизнь. Он решил доказать, что пробьется, стал бегать на поводке, мочиться. Это занятие не для меня, но все равно… сейчас он сменил имидж, надел скуфью, непонятно по каким причинам.

ОГ. Имидж художника – часть художественного процесса.

МШ. Половина Дали – это усы влево, усы вправо. Но я об имидже не забочусь,  просто живу так, как мне удобно. Сапоги я ношу давно, я сын военного. Потом я живу в деревне почти тридцать лет, там ты не можешь передвигаться в сандалиях, - у нас змеи, иногда можно натолкнуться на клубок гадюк. Это не кобры, но если вас гадюка ужалила, мало не покажется. Розанов писал, что в сапоге чувствуешь себя собранным, и для русского человека сапоги очень важный момент. Александр Григорьевич Тышлер, я дружил с ним, говорил, что работает только в зашнурованных полусапожках, тогда чувствует себя собранным, а в тапках работать не мог, расслаблялся сразу. В мастерскую всегда надевал взрослую обувь, только так работал у мольберта. А я работаю день и ночь. Почему такой военизированный имидж?  Очень просто – это самые крепкие вещи. У меня куртка десантника, а все время латаешь (показывает потертости), штаны американские армейские, а видите, сколько дырок (демонстрирует). Плюс ко всему книги (в карманах), сколько всего набито. Книги я читаю по-особому (достает и показывает томик в мягкой обложке, страницы исписаны пометками). Бродский. Я вчитываюсь. Сейчас вышли дневники Камю. Камю – это экзистенция, но когда читаешь, вспоминаются немецкие романтики. Думаешь, что читаешь Гофмана, Новалиса… поразительно. Когда сам изучаешь творчество мастера, удивляешься тому, как все эти стандарты, словно карточные домики разрушаются.

ОГ. Гофмана, Бродского, Камю уже нет. Почему раньше с искусством было все в порядке, а сегодня его «очень мало». В чем беда?

МШ. Главный урон человеческому сегодняшнему сознанию нанесли такие корпорации, как Сотбис и Кристис. Искусственное вздувание цен, махинации и прочее… но они интересны для меня, потому что я сам занимаюсь психологией и психикой человека. Долгие годы через искусство я просто наблюдаю, анализирую, поэтому любые пакости, которые сегодня происходят, доставляют мне удовольствие как психологу, анализатору.  Человек, который тяжело болен, попадает в больницу, и понятно, что это горе для семьи и прочее, но главврач доволен. Шизоид, параноик – чем ярче и мощнее болезнь, тем интереснее работать. Я анализирую, сопоставляю в своей исследовательской лаборатории – Институте философии и психологии творчества, созданном 45 лет назад.  Допустим, тема дерьма или мочи. Естественно, я не очень люблю эти темы, но, начиная с Питера Брейгеля, я анализирую, когда же появились первые какашки, первая задница, откуда валятся они. Потом веду эту линию, например, до дерьма Мандзони. Тема фекалий, условно выражаясь, громадна. Поэтому, когда я вижу, как, извините за выражение, кто-то обгадился, мне это интересно как психологу.

IMG_7385

ОГ. Вы употребляете слова лаборатория, анализ, проводите «научные» выставки ("Образ ребенка в искусстве", "Стул в искусстве"). Как же алгебра и гармония?

МШ. Вы знаете, я сейчас расскажу одну вещь. Я часто даю мастер-классы, особенно в Америке. Это страна, в которой я пока прожил большую часть своей жизни – 30 лет. Однажды на встрече со студентами мне пришлось выступать с двумя учеными. Мы подружились. И профессор Бюлле, который возглавлял полусекретную лабораторию в Сан-Франциско по проблемам генетики, пригласил меня к себе. Я увидел два экрана с одинаковыми слайдами, напоминающими картину моего учителя Павла Филонова «Формулу весны». Одно изображение было предельно четко, как будто из издательства Скира, а другое – из журнала «Огонек» 50-х годов: все смазано, все поехавшее. Он объяснил, что первое изображение - это ген здорового человека, а второе - ген лилипута. И уже 14 лет он пытается привести смазанности и искривления к «репродукции Скира». Он работал как художник, восстанавливающий насыщенность и гармонию цвета. Если нарушается гармония, человек или заболевает, или становится монстром. Сегодня существуют «патологические скульптуры». Скульптор делает здоровенную скульптуру больного человека, под 300-350 кг. Стоит несчастная гора жира. Делается отливка, с помощью современных материалов создаются даже поры и прорастающие волоски. Вот, перед вами стоит жуткий, больной кусок мяса, сала, который кроме отвращения или любопытства, curiоsité, ничего не вызывает. Тем не менее, это целое направление. Началось с легкой подачи Люсьена Фройда, который продал свою толстенную женщину за 40 млн. фунтов. Но это только начало, там еще попахивало Рубенсом, а уже ряд художников и художниц делают патологию.

ОГ. По Вашему мнению, это не искусство или плохое искусство?

МШ. Не плохое, не хорошее. Оно существует. Но попробуйте, если человек не страдает психическими отклонениями заставить…  Никогда не забуду, как я ночами шлялся по Парижу, наблюдая ночных проституток, там был целый парад. В каком-то дворе на помойных бачках сидели, даже не стояли, а сидели престарелые проститутки – «персонажи» Отто Дикса:  пудра, смешанная с кремом, кусками отваливалась со щек, они уныло сидели и курили. Жуткие фигуры, но они интересны для художника. И рядом слонялись молодые восемнадцатилетние французы, которые жадно смотрели на этих старух, время от времени подходили, хватали за руку одну и увозили в грошовый отель, чтобы заняться с ней любовью. Потом, когда порылся к книгах по психологии, увидел, что есть такое заболевание, когда молодые стремятся к сексу с очень пожилыми людьми. Но это патология. А попробуйте психически нормального человека заставить поменять психологию, взгляды на искусство, на эстетику, на женщин. Вот тебе восьмидесятилетняя старуха, с плешивым одним местом, а ты постарайся в ней увидеть красоту, и будь любезен совершить с ней где-нибудь два-три акта подряд! Не получится! Еще Майоль сказал, что даже простые мужики понимают красоту. Он наблюдал, как моряки, стоявшие на пристани, оценивая проходивших девушек, всегда точно отмечали самую красивую. И никогда не ошибались. В человеке заложено то, что не сломать. С точки зрения большой эстетики, мы предпочтем не любоваться распоротыми кишками. Болезненно ненавижу патологию! Сам сейчас я делаю книгу «Лики смерти», фотографирую мумии в катакомбах Палермо. Я знаю, что в этих катакомбах работал Гойя, Дикс, там я вижу лики смерти: одна мумия кричит, у другой колоссальное страдальческое выражение, у третьей феноменальный покой и умиротворение, у четвертой какая-то необыкновенная красота. Но это не патология, это совсем другое.

ОГ. Однако зачем-то патологическое искусство делается, какова цель? О чем это, про что?

МШ. Цель есть, конечно. Я отвечу притчей. Я когда-то был послушником, считал, что мне не нужно знать, что такое женское тело, ушел в монастырь. Потом, увидев всю эту внутреннюю жизнь, разочаровался. Там было много интересного и страшного, там были святые и развратные люди, разные, но вышел из монастыря я уже сложившимся алкоголиком. Я должен был выводить старцев из затвора. Затвор – это когда сидят в подвалах, пещерах, занимаются молитвой, достигают уникального состояния, видят будущее и прошлое. Однажды я выводил одного схимника, в черных одеждах, расписанного серебряной краской, издалека напоминал он елочку. Мне его нужно было довести до храма, как вдруг ему в ноги падает деревенская баба. У нее сын и муж в тюрьме, две дочки проститутки привокзальные. Что делать? А тот абсолютно светящийся, весь седой, лунообразный ласково смотрит, по голове гладил и говорит: «радуйся, дщерь, сбывает Божья воля». Она так и осталась с открытым ртом. Я тоже. Я думал, он даст совет. Поэтому когда спрашивают о том, куда мы пришли, я, с одной стороны, хватаюсь за голову: мы истребляем понятие фактуры, рисунка, понятие живописи. Куда мы заходим? А с другой стороны, мы куда-то должны дойти, все идет по программе. Не забывайте, что все мы выполняем предначертанный путь, все просчитано. Сегодня XXI век, работать в XXI веке, как Питер Клаас – тот же кувшин, техника, – невозможно. Мы все время куда-то движемся, иногда не в ту сторону, но мы должны пройти это. Как психолог я всегда радуюсь, когда появляется еще одна куча дерьма, отлично! Когда мы будем вообще плавать в дерме по горло, мы поймем, что нужно выбираться. И мы будем выбираться какими-то интересными путями, учитывая, что у нас сегодня очень много путей, уже очень много различных экспериментов было, которые нас раскрепощают.

ОГ. Например?

МШ. Увидите то, о чем я говорю. Я снимаю мусор более 30 лет. Я работаю в новых технологиях: прорисованные фотографии, благодаря которым пришел к совершенно новым результатам. Я сначала фотографирую, затем на небольшой распечатке создаю рисунок, накладываю цвет. Потом я снова сканирую эту вещь. Получается двойной слой, наложение, но незамусоленное, грубо говоря. Очень сложная работа и техника. Это мне дало новые взгляды на вещи. Первоисточник я оставляю, должно быть понятно, где лист, а где лужа мочи собачей. Это Арте Повера – бедное искусство, беднее моего и быть уже не может. Я работаю, как тут же идет какой-то дворник французский и метлой мои композиции сметает. Иногда злюсь. Что он делает, паразит?!  Я не успел отснять… убивает целые миры.

IMG_7377

ОГ. Вы иногда говорите, что служите России, что это значит?

МШ. Родину не выбирают, ей служат. В России очень сложно быть, очень сложно жить. Я, например, не могу взять и переехать сюда, это невозможно. Я бы хотел, но каким образом?! До конца своих дней я должен жить в другой стране. Созданы такие законы, что я не могу ни ввести свои работы, ни вывести при этой нелепой системе. Здесь я занимаюсь образовательной программой. Я не пытаюсь спасти Россию, просто пытаюсь воспитать часть определенных молодых ребят, которые бы понимали, что такое искусство. Когда я заработал первые деньги, я, сейчас это все забывается, выпустил том, который назывался «Аполлон 77», где впервые были опубликованы и Филонов, и Лимонов и многие другие. Это было сделано, чтобы поддержать художников-нонконформистов, пропагандировать русское искусство. Потом я издавал журнал «Третья волна». Просидел шесть с половиной лет в наушниках, записывая Высоцкого на профессиональной аппаратуре, прошел даже курсы звукооператоров-любителей. Результат – 7 уникальных пластинок Высоцкого. Я считал, что я должен это сделать.

ОГ. Все же выставку делаете на материи Парижа.

МШ. Здесь я бы нашел еще больше грязи. Мусор, собачья моча везде похожи. Но вы возьмите дорогой аппарат и поснимайте ночью здесь. Отнимут, дадут по башке и привет. А во Франции я могу ходить ночью. Там не только Париж, просто я начал эту работу, которая насчитывает на сегодня 280 тысяч фотографий именно там. Поэтому такое название «Тротуары Парижа», но выставляю первый раз здесь. А в Париже будет только через пару лет.

ОГ. У вас огромнейший спектр деятельности, что побуждает к такому разнообразию?

МШ. Сложно сказать. Я вырастал в очень сложных условиях, за все нас били по рукам, а если не били, то хватали за шиворот и помещали в психиатрические больницы. Довольно тяжелая судьба была. И формирование себя было сопряжено с ударами, которые я получал. Когда я был юношей, я рано утром успевал отслужить с церкви, потом в 8 часов  я должен был уже стоять в Эрмитаже, отработал там 4 или 5 лет такелажником. Руки изуродованы – морозы страшные были, лед, а летом вонище, городская помойка. Получал 28 рублей 58 копеек. Это очень и очень мало, но зато давало мне право копировать в Эрмитаже бесплатно, а копия стоила 3 рубля в час, и копировать картину нужно год, иногда полтора. Надо быть миллионером. После работы я приводил себя в порядок, шел в кладовую, брал холст и направлялся к Пуссену и начинал работать. Уставал страшно. Я выработал нечеловеческий режим, а потом это стало привычкой. Государство нас так эксплуатировало, все мы там были художники. Зато я копировал голландцев. Я понимал, если по-настоящему не проникну в секреты мастеров, не овладею техникой рисунка, экспериментировать будет рано. Сначала вы должны пройти суровую школу, а уже потом экспериментировать.

В материале использованы фотографии Михаила Григорьева, сделанные 29 мая 2013 г. в Государственном Русском музее на открытии выставки Михаила Шемякина "Тротуары Парижа".