Никакой объективности: только о том, что показалось в ушедшем году особо значимым лично мне.

Сначала — дань памяти. В 2013-м наша арт-сцена лишилась трех замечательных персонажей: Георгия Гурьянова, Влада Мамышева-Монро и Леонида Борисова.

guryanov

Впрочем, понятие персонажность применимо к первым двум художникам: они тщательно отрефлексировали свою роль, правила игры, поведенческий рисунок — то, что Брехт называл «показом показа», они срослись со всем этим. Одинокий гондольер Густав, замкнутый, самососредоточенный, нашедший адекватную визуальную форму суггестии своих желаний и мечтаний. Монро, гений мимезиса, в нелепую смерть которого не хочется верить: просто в череде своих перевоплощений он зашел слишком далеко… А вот в Лёне Борисове вообще не было ни грана stagy, постановочного: открытый, безалаберный, по-детски обижающийся, поведенчески неспособный ни на какую умышленность, он оставил абсолютно чистое, выверенное по экономии приема, возвышенное искусство, геометрическая ясность которого в течение десятилетий противостояла очередным мутностям «текущего момента». Думаю, три этих больших художника задавали стереоскопию современному художественному процессу. Их – этих художников, как, впрочем, и упомянутой стереоскопии, будет все более ощутимо недоставать.

monroe_22

Да что там стереоскопии — похоже, прошедший год в современном искусстве прошел под знаком большого упрощения. Вот об этом мне хочется поговорить специально. Нет, внешне «На Шипке» современного искусства все спокойно: показываем себя на Венецианской биеннале и проводим свое собственное, московское, определяем 50 топ-имен, то есть выстраиваем иерархии, ведем кураторскую деятельность, ждем, когда в Эрмитаже откроется Manifesta, вручаем премию Кандинского, пытаемся развивать сеть Центров современного культурного развития в средних и малых городах России. Все путем. Но все же, как мне представляется, contemporary art в течение этого года по-прежнему не может оправиться от последствий всего-то одного события. Я имею в виду даже не двухгодичной давности акцию Pussy Riot, а именно вызванные ею реакции, снова достигшие точки кипения в последний месяц уходящего года. Заниматься «своим делом» и делать вид, что эта волна не коснулась самого основания contemporary, — значит, по-страусиному прятать голову в песок. Даже если это комфортный пляжный песок биеннале, выставок, «Гаражей» и грантов.

borisov

В кои веки — практически впервые (конечно, тут велика роль масс-медиа и социальных сетей) некий жест современного искусства реально (каким боком – другой вопрос) вошел в массовое общественное сознание. Настолько, что его последствия стали постоянным слагаемым этого сознания. Никогда явления, связанные с современным искусством, не вызывали такую общественную реакцию. Ни когда «Правда» печатала зловеще-опасную редакционную статью «О художниках-пачкунах», ни когда Никита Сергеевич в Манеже громил «абстракцистов», запустив столь многообещающую (как показали перлы нынешних мракобесов) лексему «пидорасы», ни когда в позднесоветское время официоз прессовал андеграунд, не было такой обескураживающей волны сочувствия и ненависти. Причем со стороны действительно широкой общественности (реакция профессиональных кругов была как раз вяло-осторожной).

Тут возникает интересный момент. Необходимость некой мыслительной процедуры разделения: собственно акции с ее конкретными задачами, состояния общества, предполагаемой его реакции и реакции реальной. Все это стоит осмысливать, хотя бы исходя из собственных интересов contemporary art. Попробуем. Сразу оговорюсь — я, трудно было бы ожидать иного, — всячески сочувствую арт-активизму (артивизму, как стали нынче говорить) и считаю его необходимой составляющей contemporary art. Более того, поведение девушек в заключении и после него представляется мне достойным. В ситуации, когда они были в неволе, порядочный человек, в моем представлении, не вправе был обсуждать художественные моменты всего этого события. Теперь, когда они на свободе, — вправе.

2014_01_04_Pussy Riot

Всегда были художники, критиковавшие власть, и у них всегда были разные способы самовыражения. Перформанс и акционизм, как его специфическая концентрированная форма, родились, видимо, в 1900-е годы. Акции итальянских и русских футуристов были направлены против вкусов и нравов «чистой публики», — с «левым», скорее, анархическим, привкусом, но без явно выраженной политической ангажированности. Словом, — «Пощечина общественному вкусу». Антибуржуазными эскападами были славны ранние дадаисты и сюрреалисты. Кстати, у слова «акция» есть замечательный русский аналог — выходка. Оно очень многозначно: вышел на публику, из себя вышел, всем выдал и себя показал. В этом слове есть что-то народно-раблезианское, бахтинское, спонтанно-стихийное, когда человек не думает стратегически, не печется о последствиях: ему бы выдать что-нибудь эдакое, что всех проймет до нутра.

Золотые деньки западного акционизма пришлись на 1960-е годы. Это была борьба с рецидивами тоталитарного мышления — отсюда Венский акционизм. И борьба за все на свете: от прав женщин до прав разного рода меньшинств. В Штатах тогда все смешалось — акционизм выступал и за гендерную идентичность, и против войны во Вьетнаме, и против того, что в советах директоров крупных музеев современного искусства заседали реакционные буржуины. Позже — великолепные феминистские перфомансы делали Guеrilla Girls. Именно в 1960-е годы на Западе с самыми критичными проявлениями акционизма стали считаться: думаю, и там мало кому из политического истеблишмента они были по душе, но приходилось не только терпеть, но и спонсировать...

У нас с 1976 года действовала разве что группа «Коллективные действия», — но ее участники существовали в своем, скрытом от общества кругу, их достаточно эзотерическая художественная деятельность была сконцентрирована на механизмах восприятия искусства. Политический акционизм у нас расцвел в начале 1990-х годов (хотя были прецеденты — вспоминаю ранние ленинградские акции Игоря Захарова-Росса, в которых политическое было замешано на экзистенциальном). Вообще-то, акционизм далеко не всегда связан с политическим противостоянием. Акционизм — это форма активного, острого, провоцирующего, цепляющего искусства, разрушающего стереотипы — поведенческие, религиозные, политические, эстетические. Он всегда направлен против некой затвердевшей, потерявшей динамику системы и против ее охранителей. Ведь охранительство — не только политическая материя. Политический акционизм — да, он направлен на уязвимые места политической системы, которые в глазах художников требуют осмеяния и остракизма. Но существуют и другие виды акционизма, направленные на стереотипы сознания, поведения, искусствопонимания и пр. Более того, есть акционизм, я бы сказал, интровертный: художник обращен к себе, борется с чем-то внутри себя. «С кем протекли его боренья? С самим собой, с самим собой». На всех направлениях акционизм встречает сопротивление охранителей, опять же — различной «специализации»: политической, религиозной, эстетической и пр.

Самый пик художественных акций у нас пришелся на середину 1990-х, когда появились акции Олега Кулика и Александра Бренера. Знаменитые «собачьи» акции Кулика носили социально-экзистенциальный характер, вполне намеренно вызывая на себя (художник работал прежде всего с собственным телом, уподобляя себя собаке) негативные реакции. Благополучных посетителей статусных выставок пугала агрессивность художника, та истовость, с которой он исполнял роль пса. Он поистине «вгрызался» в нормальный западный арт-истеблишмент, протестуя против сложившихся в нем отношений между художником и потребителем и покупателем искусства. Для нашего искусства, пережившего длительный и печальный период огосударствления и с восторгом включавшегося в транснациональный арт-рынок, это было серьезным, и, увы, не воспринятым вовремя предупреждением. В эти годы акционизм вышел и на откровенно политическое поле: вполне серьезно создавалась партия насекомых и животных и собирались «подписи» в виде отпечатков лап и крылышек, в другой акции президент вызывался на боксерский поединок и т. д. Тогдашняя власть, за редким исключением, надо отдать ей должное, никак не отвечала. Видимо, хватало юмора. Или понимания — все-таки «политичность» этих акций достаточно условна: главный их нерв — неудовлетворенность положением художника в обществе. Десятилетием позже была создана питерская группа «Что делать» — по лекалам западных легальных «университетских» левых, много рассуждающих о тактике и стратегии рабочей борьбы, но избегающих реальных обострений. Соответственно, группа более востребована и понятна на Западе. Но в целом в Петербурге акционизм не столь развит. Зато у нас громче отметилась группа «Война» (неустойчивая по составу и, как мне представляется, по устремлениям). Акция с изображенным на поднимающемся мосту фаллосом — обезбашенная и вместе с тем укорененная в традиции. Спустить штаны перед властью — это же в традициях русской смеховой культуры, это прямо по Бахтину. Да и Пушкина можно вспомнить: «Он к крепости стал гордо задом. Не плюй в колодец, милый мой». У Пушкина «твердыня власти роковой» — Петропавловская крепость, акционисты замахнулись на Большой дом. Но вот что интересно: такого общественного напряжения, как последующая, проведенная Pussy Riot, эта акция, при всей ее, в буквальном смысле, обнаженной провокативности, не вызвала. Видимо, потому, что в ней не было персональной оскорбительности. А так же — «соавторов»: мобилизация обиженных — самый эффективный способ обеспечить успешность акции. Всегда ли это так?

Именно в этом плане особо поучителен опыт Pussy Riot (не политический — это не моя тема, а профессиональный, связанный с самим существом акционизма). Я бы сказал, мы стали свидетелями двух акций. Одну, кратковременную, имеющую конкретный персональный и социальный адрес, разыграли Pussy. Вторую — через некоторую мобилизационную паузу — разыграли совсем другие люди (силы). Они вполне могли бы замолчать акцию – уверен, она встретила бы отклик гораздо меньший, чем «акция на мосту». Просто потому, что была не столь зрелищной и остроумной. А главное, фиксировала (иллюстрировала) ситуацию, и так достаточно понятную для своей аудитории — сращение светской и церковной властей. Но «акционисты» из другого, властного, лагеря очень творчески разыграли тему, о которой, думаю, и не задумывались Pussy — тему общественной оскорбленности, религиозной и нравственной. В очень широких кругах общества существует обида по поводу нарушенной справедливости, неосуществленности общественного договора, падения нравственных норм. Этот запрос был — надо признать, мастерски, — канализирован в сторону святотатства и поругания всех традиционных ценностей. И перенаправлен на Pussy — они стали отвечать за все. (В том числе, и за акционистов предшествующих поколений. Кстати, многие из «ветеранов» так и не поняли этой технологии и были обескуражены: почему волна общественного интереса, пусть и враждебного, накрыла именно мифологизированных «кощуниц»: ведь они, «отцы русского акционизма», в свое время позволяли себе не менее провокативные вещи). Волна протестов была мощной и искренней, манипуляционный же аспект — профессионально замаскирован.

Если бы Pussy не было, их надо было выдумать — настолько удачно они, в качестве катализатора (и, разумеется, помимо своей воли), способствовали росту настроений охранительства и традиционализма. (Я уже не говорю об отвлечении от реальных социально-нравственных коллизий). Настроений настолько сильных, что даже вполне респектабельные люди барахтались в этой волне: «лично я Пуссям не сочувствую, но надо было девок высечь и отправить на общественные работы на несколько дней, а не сажать…» Барахтались, не вполне осознавая хотя бы оскорбительность своего, может быть, еще более неприемлемого для молодых женщин, чем прямые репрессии, мачистского тона превосходства… Это — от растерянности. К чему я веду — надо извлекать из этой истории некий профессиональный опыт. Не политический — это не по моей части. Именно профессиональный. Надо просчитывать возможности контрреакции — ведь акционизм претендует не на «свой» круг сочувствующих и сопонимающих, а на массовую масс-медийную аудиторию, умонастроениями которой давно уже научились манипулировать специально обученные взрослые дяди. Стоит не забывать очень простую вещь: художник-акционист — не политический активист. Это, при всех оговорках, разные профессии. Смешение ролей приводит к печальному результату: получается — кто больнее заденет, ущучит, развенчает супротивника, — тот и лучший художник. Это не так. Иначе придется признать, что организаторы второй акции (акции переадресовки протеста), по крайней мере в «случае Pussy », — более успешные акционисты. Если иметь в виду общественную реакцию внутри страны. (Уверен, хочется думать — Pussy рассчитывали «на свой народ». Реакция извне — третья история, тут уже — свои счеты, скорее, просчеты. Но — откровенно конъюнктурно-политические, к «арту» имеющие все более опосредованное отношение). Задумывается ли наш арт-активизм над опытом Pussy — по крайней мере, в том плане, о котором идет речь? Похоже, не очень. Акция Петра Павленского на Красной площади, при всей вызывающей уважение готовности автора к самопожертвованию (в том числе и «физическому»), на мой взгляд, не просчитана в плане реакции: профессиональные охранители даже не стали переводить ее в сакральный план (надругательство над «местом» и пр.), массовое сознание само предпочло скорее насмешливо-ерническое прочтение акции.

Итак, последствия акции Pussy являются важным опытом. В идеале — и для власти с определенной частью консервативного или безразличного общества. Хочется надеяться, что на артивизм в обозримом будущем будут реагировать адекватно. Вообще-то, акционизм любой власти не нравится. И «молчаливому большинству» тоже. Так было и в Нью-Йорке, просто США прошли этот рубеж раньше, а мы только начинаем проходить. В «героический период» акционизма и Кусаму, и Guerilla girls, и других тоже арестовывали за то, что они что-то там нарушали. Другое дело — их арестовывали, штрафовали, в худшем случае — давали сроки в день-два. Но из наказания не сотворяли мести, хотя там тоже были наготове свои ретивые охранители всех сортов. Почему? Думаю, в обществе существовала традиция понимания реальной (достаточно ограниченной) роли и возможностей искусства, желающего быть политически активным. (Увы, в силу исторических обстоятельств у нас подобной традиции нет. Напротив, на искусство традиционно налагались «повышенные» бойцовские обязательства, выраженные хотя бы в риторике — быть оружием класса, партии, государства и пр.). Это понимание непритязательное, но единственно разумное. Еще раз: художник — политический акционист — не боец, не городской партизан, не злоумышленник. Он в лучшем случае — вестник. Он доносит сообщение (верное или нет — другой вопрос), облеченное в художественную форму, о болевых и опасных точках (опять же — опасных с точки зрения каких-то референтных общественных групп). Акционизм — это сообщение, которое может быть принято властью и (или) другой частью общества. Или — не принято. Но карать вестника — это что-то архаическое. По крайней мере, для нашего мира (есть страны, где за карикатуры — упаси Бог — убивают). Еще раз: художники — политические акционисты — диагносты, а не чума, они вестники событий, а не сами события. Среди инструментов современного искусства, хотим мы этого или нет, есть такое орудие, как провокативность. Не главное: искусство не сводится к провокации. Но иногда обязательное — часто, особенно в случае политического акционизма, без этого инструмента не подготовить почву для восприятия месседжа. Но есть и другое искусство — адекватно реагировать на эту провокативность.

Итак, это — опять же в идеале — месседж для общества. А что — для сообщества contemporary art? Думается, опыт «вокруг Пусси» учит не давать возможности переадресовки и перетолкования той реакции, на которую ты рассчитываешь, не становиться легкой добычей манипуляторов. Не подставляться, в конечном итоге. В нашей ситуации это означает особое внимание к этическим моментам. Провокативность акционизма указывает на болевые точки любого общества. Но это вовсе не означает, что акционизм обязательно должен расцарапывать реальные, кровоточащие общественные раны. Это — моменты тактические. Есть и стратегические. К сожалению, нарастают процессы разобщения общества, раскола, в том числе по линии прогрессизма и охранительства. Эти процессы, увы, связаны с обоюдным упрощением культуры, причем и художественной, и политической. Упрощение — делить культуру на «свою», правильную, государственно полезную, и «чужую». Для унижения которой все средства хороши. Но упрощением было бы и полагать, что политический акционизм — передовой отряд contemporary art, — априори безгрешен по части художественной и этической, хотя бы в силу своей боевитости.

Все это — об акционизме как таковом и о реакциях на опыт Pussy, главным образом, реакциях общественных. Теперь попробую — о реакции собственно соntemporary art, которое, естественно, далеко не исчерпывается акционизмом. Не буду приводить монтаж из прозвучавших профессиональных мнений, ограничусь собственными наблюдениями. Прежде всего, как-то скукожилось само пространство левого дискурса. Амбиции влиять на социальную реальность в создавшихся условиях улетучились. Как «производить критическое искусство», надеясь на какой-либо общественный отклик, когда рядом две, ранее никому не известные художницы без помощи каких-либо институций, без Алена Бадью на устах, навели такой шорох, подобия которого за двадцать лет не смогли произвести все наши леваки, как теоретики, так и художники (на самом деле, тут разделение условно: левый художник скорее обойдется без рук, чем без томика «теории» под мышкой). Опять заниматься «институциональной критикой», срывая аплодисменты сотни сочувствующих и пятерки заточенных под это дело учреждений? Или призывать к оккупации музеев социальными активистами (это, согласно модной теории, и есть в наше время единственно подлинное произведение социально-критического искусства)? Уходить от музейно-галерейно-выставочной (по определению, капиталистической или имперской) репрезентации «в жизнь» и организовывать фаланстеры — малые коллективы «правильно живущих» художников? Как-то все это стало, после описанного выше умокипения, автореферентным. Да и пресным, попросту говоря. Ну каким, как не пропедевтически-скучным, может восприниматься компиляторский и конъюнктурный (в оглядке на эти самые заточенные под социальность институции) проект Арсения Жиляева, «стащившего», как кукушка в гнездо все блестящее, все «левое» в свой «Музей пролетарской культуры» («Индустриализация богемы». Спецпроект Третьяковской галереи)? Как-то очень эгоистически и самоуверенно воспринимаются нынче и все пассажи по поводу отказа от формата произведения и выставки с целью выхода на «улицу» в жажде прямой социальной активности. Это под видеокамеру с последующим просмотром на Документе?

Нет, «Пусси и вокруг» серьезно подкузьмили левый дискурс. Уж лучше, как Вадим Захаров в своем решении российского павильона на Венецианской биеннале (см. мой текст на ART1) воспарить к критике самых общих основ мироорганизации (как говорится, This is а man's world), к тому же используя приемы интертейнмента. В этом отрыве от злоб дня, от «сопротивления множеств» было что-то даже олимпийское. Захаров-то может себе позволить уйти в отрыв. У молодых деятелей искусства это выглядит совсем смешно.

vadim-zakharov

Зашел недавно в Эрмитажный лекторий на заседание секции современного искусства II -го Международного Санкт-Петербургского культурного форума. Обсуждают, под водительством Антона Белова из «Гаража», будущее бытие современного искусства в регионах. Презрев, так сказать, изгнание Марата Гельмана из PERMM. Как я понял, в планах — создание системы Центров культурного развития в российской провинции. Параллельную существующему ГЦСИ, но с апгрейдом — участием частного капитала. Оно бы отлично, я всецело — за. Вот только у девушек-кураторов что ни слово отлетает от зубов, то — институция. Которая звучит гордо. Никакой тебе «критики институтов власти», в том числе финансовых. «Овцы съели людей», — помню из учебника истории. Боюсь, институции при такой к ним вере сожрут художников. Такие вот дела.

Ну, коль скоро в своем обзоре я сосредоточился на искусстве социальных амбиций, отмечу, что конкретное мне запомнилось в этом плане. Кроме того опыта, о котором говорил. Вещи, сразу скажу, абсолютно несовместимые с партийно-направленческих позиций. Да и, по-старому говоря, эстетических тоже. Тем не менее, назову. Это «Памятник тирану», проект Кабаковых с эрмитажной выставки «Утопия и реальность. Эль Лисицкий, Илья и Эмилия Кабаковы».

kabakov_01

Мощный образ — одинокий старик в до боли знакомых шинели и фуражке сходит с пьедестала, тянется скрюченными руками к прохожим: то ли это жест объятия — знать, единения жаждет со своим народом, то ли затащить норовит в свое небытие. Второй пример, из социального, — литографические рисунки Максима Кантора с его выставки в Венеции в период биеннале (внепрограммной, внесистемной): давно забытая точность критических социальных характеристик, самостоятельная выцеленность исторических ситуаций.

maxim-kantor

И, наконец, трафарет Gandhi из серии «Кушана, Нисо, Айсулу и Наргиз», показанный на выставке «Феминистский карандаш-2»: образы девушек-гастарбайтеров, точно схваченные и, при всей условности, эстетически основательные (техника визуализации имеет психоделическую подоплеку: здесь есть и миражность касания — мазок краски по трафарету, и настойчивость присутствия в сознании — ресурс повторяемости, идущий от тиражности). Повторюсь: сам знаю, все три вещи несовместимы ни по весу, ни по вкусу, ни по ранжиру. Но все три, в моем представлении, могут жить в социальном пространстве: на площади, на стенах домов в самых проблемных районах, как листовка, в руках. Причем без растолковывающих стейтментов, без сносок на модных философов. Кстати: когда месседж эстетически и этически выверен, его «не перехватить», то есть не переиначить и не перенаправить. Так что успехов вам в Новом году.