Художник, отметивший вчера 60-летний юбилей выставкой "Мрачные картины" в Name Gallery, и в своей живописи, и в литературе размышляет о городе.

2014_03_05_Shinkarev 1 "Улица Шкапина", 2012. Х.,м., 60х80

Тянут меня приятели в рюмочные, хоть и знают, что я десять лет, как не пью: «Да ты пойми, они за эти десять лет и не изменились!»

— Что, все так и не изменились?

— Какие все? Штуки три осталось…

Так и не пошел, что мне рюмочные? Нет, все же схожу. Известно, как радует неизменность, порой неизменность дороже живой жизни: «Что нового? — Слава Богу, ничего нового».

Нет, пусть и новое, до абсурда доходить не нужно, лишь бы оно не меняло онтологической сущности явлений. Скажем, лестницу дома на 12-й линии Васильевского острова, где у меня мастерская, покрасили. Не стало граффити, откликавшихся на события двадцатилетней давности, комары из подвала сидят на чистеньких стенах. Молодежь мочится во дворе, а не в лифте. Бомж на чердачной площадке настороженно читает в газете статью «Обращаться с мусором по-европейски!». Иностранцы, пройдя по лестнице в мою мастерскую, уже не смеются нервно. Все равно лестница и весь дом остались неизменны: мрачно, потрепанно, стиль «Кабинет доктора Калигари»; двор покрыт ядовитой испариной петербургских болот, испражнениями домашних животных, обязательно какая-нибудь капуста валяется. Таков он был и до революции, когда в этом доме жил Хлебников. И раньше так было, лестница (до покраски, правда) точно описана Гоголем в «Портрете» — его художник Чартков жил рядом, через линию. Вокруг такие же дома без достопримечательностей, район так неказист, что вкладывать деньги в его обновление никто не стал. Я уж думал — пощадили, оставили мне резервацию.

Но вот гляжу, прямо напротив открылся элитный магазин, громоздятся один на другой плакаты: «Великая мебель Испании». На них Сальвадор Дали, чисто конкретный, в малиновом пиджаке, глаза, по своему обыкновению, выпучил, руки с намечающейся распальцовкой растопырил, ухватился за великое испанское кресло с жадностью, подобающей скорее героям «Двенадцати стульев», чем такому крутому. Семь плакатов, два щита на газоне и растяжка поперек улицы.

Забавно! Да и Дали все же — католический визионер, не шпана слащавая, не баба полуголая, как обычно на рекламах. Все равно сразу исчезла убогая, тихая красота 12-й линии.

Вот прогрессивный журналист даже с радостью пишет, что «на нынешних городских улицах мы видим разноязыкую рекламу, как и на старых снимках Карла Буллы, сделанных еще в начале прошлого века». Как и… Это типа: «Васе подарили краски, и он, как и Рембрандт, нарисовал картину». Впрочем, объективно рассуждая — да, как и Рембрандт. А реклама украшает ландшафт. Тут мне попалась одна компьютерная игра, там нужно на диком острове строить курорт, всячески совершенствовать его, ублажая постояльцев. Но вот через некоторое время курортники начинают фыркать, съезжают, и менеджер отеля сообщает: они недовольны убогостью окружающего ландшафта — горы, пальмы, море. Что же им нужно? Выясняется, что им нужно понаставить, перегородить весь остров рекламными щитами, и тогда менеджер бесстрастно сообщает: постояльцы довольны ландшафтом и готовы платить за постой больше. Игра, конечно, отражает среднестатистическую точку зрения, да и что говорить, для Таймс-сквер реклама органична. Но Петербург она убила. (Таймс-сквер и Пиккадилли-Серкус — специальные резервации, в остальных частях Нью-Йорка и Лондона такого количества рекламы, как в Петербурге, конечно, нет, разве что в нищих кварталах на окраинах. Я удивляюсь, почему в Эрмитаже и Русском музее поперек залов реклама не висит. А еще эффективнее прямо поверх картин.)

Да не в рекламах дело: все новое, что ни сделают, умерщвляет пространство вокруг, выглядит сверкающей золотой фиксой на пожилом интеллигентном лице.

Каждое поколение теряет то, что застало в молодости, и бессильно сожалеет: «у нас была великая эпоха». Похоже, что нашему поколению, судя по прессе, и горя мало — а чего? Строят современное, чистое. Вон под окнами дома, где прошло мое детство, понастроили таунхаусов — стерильные, удобные для жизни — просто из компьютерной игры для компьютерных человечков. Хрущобы 60-х годов на заднем плане выглядят (что, думаете, скажу — помойкой?) эмоционально и духовно.

2014_03_05_Shinkarev 2 "Старая деревня", 2012. Х.,м., 60х80

Современность въедается в тело города, выпивает из него все краски, сама наливается чудовищным анилиновым цветом.

Мне трудно показать степень моего отвращения к современности, так как все это говорилось раньше и много раз — по менее значительным поводам.

А. Бенуа писал еще в конце XIX века: «…этот город только уродуется и уродуется, так как только то, что в нем старого, — то и хорошо… а то, что теперь в нем строят, только нелепо, безобразно и пошло».

Восхищали очевидцев перемены только в гибнущем Петербурге. Первый раз, после смерти Петра Великого, жители с облегчением разъехались, бросив тяжкий и дикий труд, — по болотам остались стоять какие-то фонтаны, вывезенные из Италии, соборы среди дремучего леса, рядом с еще действующими языческими капищами. Фантастическое зрелище. Место между Фонтанкой и Мойкой, центр, знатоки города любят называть Перузиной. Я только недавно догадался, что Перузина — производное от финского обозначения данной местности: Peryka-saari. Что переводится: дерьмо-земля. То есть блистательный центр великой империи называется у нас, что греха таить, попросту говнищем! Ну кто по доброй воле останется жить в этой Перузине?

Самой воспетой гибелью города была эпоха Гражданской войны. «Истлевающая золотом Венеция и даже вечный Рим бледнеют перед величием умирающего Петербурга», — писал современник; свидетельствуют, что в последние дни Оптиной пустыни один из ее старцев послал свое благословление Петербургу как «самому святому городу во всей России».

Столь же восхищались очевидцы красотой блокадного Ленинграда.

В промежутках между гибелью Петербург больше ругали — не перемены в нем, а саму, как я выразился, онтологическую сущность. Западники ругали, славянофилы, рабочие и крестьяне, властители душ и архитекторы. Редко какая чуткая душа, как Пушкин или Добужинский, отнесется к нему амбивалентно, нет, все плохо! «Ужасный город, бесчеловечный город! Природа и культура соединились здесь для того, чтобы подвергать неслыханным пыткам человеческие души и тела, выжимая под тяжким давлением эссенцию духа. Небо без солнца, промозглая жижа под ногами, каменные колодцы дворов среди дворцов и тюрем, дома-гробы, с перспективой трясины кладбища, туберкулез и тиф, изможденные лица тюремных сидельцев…» и т. д. (Г. П. Федотов).

Да и я на вопрос о влиянии Петербурга на мою живопись единственное, за что мог похвалить: «Бледные, больные и хмурые жители города вынуждены создавать качественное искусство, чтобы хоть как-то быть довольными жизнью. В таком состоянии ничего разухабисто-хамского и пошлого не создашь, все получается тонко и психологично».

А если такой ругатель разлучался с Петербургом — сразу начинал клясться в любви к городу, тосковать, проявлять все признаки абстиненции. Ну просто как алкоголик во власти «синдрома лишения» — только что ненавидел алкоголь, а три дня не попил, и «не могу, душа горит».

В истлевающей золотом Венеции и вечном Риме жить невозможно, до того красиво — это все равно что жить на оперной сцене с роскошными декорациями. Час-другой разве побыть… Как противоречиво! Петербург, сделанный как самый неестественный, умышленный, концептуальный город — для меня, например, являлся единственной безусловной реальностью на Земле; Рим, Венеция, Нью-Йорк, Лондон — все будто сделано из очень качественного папье-маше по сравнению с жесткой реальностью Петербурга.

Город долго умел интегрировать в реальность и папье-маше, и бетон, и золото. Те же хрущобы и последующие новостройки — как мы их ненавидели! Потом оказалось, что спальные районы вокруг города — завершающий штрих, бесхитростная рама для основной картины. Плохая ли, хорошая, но картина закончена, теперь ее можно только испортить. А можно и уничтожить.

2014_03_05_Shinkarev "Мост", 2010. Х.,м., 60х80

Естественно, существует (и преобладает) противоположная точка зрения: Петербург растет и хорошеет, а мир непрерывно развивается к лучшему. Не хотелось бы ввязываться в глобальные обобщения, но, согласно традиционалистской доктрине, в том числе почти любой религии, мир развивается от золотого века к железному, все хорошее замещается плохим. Например, московский период русской истории лучше последовавшего за ним петербургского, петербургский лучше советского, советский лучше нынешнего. Точнее будет сказать, что на данном, последнем этапе железного века все плохое вытесняется худшим, причем довольно быстро (за последние годы, что мы ездим за границу, можно было заметить, как и там все меняется: в Германии стало меньше красивой германскости, в Англии — английскости. И в Америке-то все меньше американскости).

До недавнего времени Петербург был уникальным, лучшим в мире заповедником XIX века — во славу это ему вменять или в вину, но нигде не сохранился такой массив XIX века, он не только в архитектуре и менталитете жителей, он разлит в воздухе улиц. Будь моя воля — я бы этого не уничтожал.