О некоторых дискурсивных аспектах военной интервенции и о том, как «вежливые люди», то есть российские военные в Украине, потеряли лицо не только в моральном, но и в лингвистическом смысле.

Armed servicemen wait in Russian army vehicles outside a Ukranian border guard post in the Crimean town of Balaclava

Многие сейчас говорят о том, что Россия потеряла лицо и что произошло это, как нетрудно догадаться, в связи с рефлекторным охранительным движением, которое привело к состоянию чрезвычайного положения в Крыму. Однако не многие отдают себе отчет в том, что лицо оказалось потеряно не только в метафорически-этикетном смысле, но и в логико-грамматическом. Тем не менее именно последнее обстоятельство представляется действительно чрезвычайным.

Раньше подобные жесты совершались во имя вящей славы священной империи, великой единой нации, разделенной неестественными границами, или даже охраны социалистической законности, ставшей последним по времени риторико-идеологическим аргументом для попыток защититься от будущего. Все эти компоненты вроде бы присутствуют и в сегодняшней ситуации: сопротивление антиконституцинному перевороту, защита русскоязычного населения и даже антифашистская риторика (при том, как уже было замечено в статьях по каждому из пунктов, ни конституция, ни защита населения, ни антифашизм на самой территории страны-агрессора не являются особенными ценностями). Но если раньше «воины-освободители» если и не встречались цветами, то во всяком случае шли навстречу своей непредсказуемой судьбе завоевателей с открытым забралом, то сегодня перед нами люди, характеризующиеся не только беспримерной вежливостью (согласно ставшему уже мемом определению «вежливые люди»), но и полным отсутствием опознавательных знаков.

В ситуации этого семиотического дефицита проблема даже не в том, что, в полном соответствии с внутренне противоречивой стратегий «дырявой кастрюли» («кастрюля цела, кроме того, она уже была испорчена и вообще никакой кастрюли я у тебя не брал»), их существование отрицается, их гражданская принадлежность не называется или подменяется («отряды народной самообороны»), а сами они, когда их начинают снимать, надевают балаклавы. Проблема в том, что они не имеют права или не могут внятно объяснить, что они там делают. Вежливость сегодня подменяет понимание (правоты) своей задачи.

Говоря с местными жителями на том самом, ставшем официально заявленной ставкой, русском языке и, что важнее, будучи близки к ним социально-дискурсивно («Пацаны, а чего охраняем такое?»), они не могут не реагировать на обращаемые к ним вопросы, но одновременно – даже если бы никакого «приказа о неразглашении» не было – они ничего не могут на них ответить. Они сами не знают, в каком жанровом фрейме они там находятся: освободители, охранители, захватчики? Проблема в том, что «приказ о неразглашении» наложен поверх того немаловажного обстоятельства, что разглашать-то особенно и нечего.

Все это очень смахивает на одну из ненаписанных Беккетом пьес: люди стоят в степи с оружием, сами не зная, чего ждут, ведут довольно абсурдные диалоги с нечасто появляющимися в кадре второстепенными персонажами, действие от этого не получает никакого развития или интриги, и – что кажется особенной удачей этого экспериментального театра – длительность пьесы не определена ничем кроме терпения зрителей.

Кричащее противоречие между замахом на активные действия и невозможной бессобытийностью этого безымянного пребывания не может не покорить сердца поклонника экзистенциалистской и абсурдистской литературы. Но также знаменует собой довольно примечательный эпизод в визуальной истории нравов.

Каким бы иллюзорным целям ни служила спецоперация с заброшенными в степь «вежливыми людьми», само то, что они были поставлены в такую идиотскую семиотическую ситуацию, что не могли сказать, какой инстанции они подведомственны, если угодно, какому господину/народу служат, было сокрушительным символическим поражением самой этой инстанции. Впервые в истории «воины-освободители» потеряли лицо не только в моральном, но и в лингвистическом смысле. Неслучайно подмеченная вежливость – это последний оставшийся атрибут языковой прагматики при очевидном дефиците семантики и синтаксиса.

Уже упомянутый фактор общего языка, который они пришли защищать и которого оказались напрочь лишены сами, помноженный на сюрреалистическое бездействие людей с оружием (в конечном счете призванных служить чисто риторическим аргументом для переговоров на другом, более высоком, уровне), создал сцену, в которой рискует оказаться любой, отказывающийся от своей речи в пользу воли господина: он может уже не существовать, а вы так и остаетесь стоять с открытым в недоумении ртом.